Actions

Work Header

Круги на воде

Summary:

У каждой собаки есть свой день.

Notes:

(See the end of the work for notes.)

Work Text:

— Так это тебя Мо Жань трахает?

Игривое «т-т-т», прицокивание кончиком языка по зубам — как пара дразнящих, пока ещё лёгких шлепков хлыстом по стянутому верёвкой бедру.

Рыкающий лев на пряжке его доспехов ловит и удерживает тусклый свет. Намётанным глазом Жун Цзю узнает в тёмно-синем с серебром форму учеников пика Сышэн. Но этот человек никогда раньше не переступал порог их дома развлечений. 

Его красота невыносима — сладчайшая, как в зените своей спелости плод (но в его глубинах уже роятся осы). Лицо настолько тонкое, словно может пойти трещинами от одного неверного взгляда; от неосторожного прикосновения губ к нежно-персиковой щеке. Если бы не широкие плечи, его легко было бы принять за девушку — он хорошо впишется в цветник размалёванных шлюшек напротив их веселого терема, и, кто знает, вдруг однажды Жун Цзю даже бы трахнул его, наслаждаясь редкой возможностью брать самому. Но такие люди, как его гость, не приживаются в борделях; чуждые запашку блядства, липким шлюхам, разъёбанным дыркам и приторным воплям фальшивого наслаждения.

Жун Цзю с его собачьим нюхом на неприятности даже не уверен, что он человек — настолько беспощадна его улыбка. Если коснуться краешка этой улыбки, клыками располосует до самой кости.

Жун Цзю приглашает его в комнату, которая выскальзывает из мыслей, лишь только с облегчением покидаешь гостеприимные стены их весёлого дома; в комнату, которую легко отрицать, отказываясь разом и от неё, и от тела, в которое стравливаешь удовольствие. Молодой господин с пика Сышэн принюхивается к маковому дурману и вони сырой рыбы. Жун Цзю грациозно наливает ему чай; оголяет локти, подставляясь насмешливому светло-карему взгляду. Но его гость не притрагивается к чашке.

Жун Цзю вздыхает.

— Бессмертный Мо действительно предпочитает этого скромного слугу.

«Предпочитает». Ну конечно. Жун Цзю кривит губы. Мо Жань был у него всего несколько раз — до одури влюблённый неуклюжий щенок, но к финалу своего последнего визита он заставил даже Жун Цзю искренне, некрасиво захныкать от наслаждения. Уперев рот в осклизлую наволочку, Жун Цзю с мукой сводил обвязанные верёвкой локти, пока Мо Жань азартно трахал его с таким пылом, будто отшвыривал живых мертвецов от купеческого порога или загонял знаменитых духовных оленей. После он даже заботливо напоил Жун Цзю вином, болтая без умолку о том, как не хочется ударить в грязь лицом перед своим суженым, и, чуть не заездив до смерти, убежал прочь, оставляя обессилевщего Жун Цзю позади — в ворохе одеял и со следами от порки на бёдрах, точно уровнем, которым отмечали высоту вонючей городской речки по весне... 

Страстный щенок.

— Ты ведь на что угодно готов за деньги? — это не вопрос.

Жун Цзю с неохотой возвращается в реальность. Под чужим взглядом он ощущает себя белкой. Или крысой — вот мелкий зверёк беззаботно роется в объедках, не зная, что что-то старше, опытнее, умнее терпеливо ждёт, чтобы поймать момент и с полным правом разорвать его на клочки.

— Я ещё никогда не был в борделе, — продолжает молодой господин, не обращая внимания на молчание Жун Цзю. — Будь со мной нежен.

Болтлив, думает Жун Цзю, но это бывает с теми, кто впервые собирается взять мужчину — из случайной прихоти или давнего, тщательно подавляемого, страстного любопытства.

— Конечно, молодой господин.

— Называй меня «Ши Минцзин».

Жун Цзю поражён — имя настолько нелепое, что действительно походит на настоящее. Неужели есть на свете ещё такие дураки, как Мо Жань, которые не скрываются от шлюх под фальшивыми кличками? Ши Минцзин, прочитав по лицу его изумление, хмыкает и пожимает плечами:

— Я всё равно сделаю так, что ты всё забудешь. Включая и имя. Но это будет завтра. Сегодня мой день: скоро мне предстоит великое дело. Что-то, что изменит историю этого мира... Вот и я немного нервничаю. Решил слегка развлечься, — он очаровательно улыбается: так, наверное, улыбается сам Жун Цзю своим клиентам. Жун Цзю передёргивает: всё равно что встать между двух зеркал, бесконечно отражающихся друг в друге, и падать, падать. Их сходство и правда почти сверхъестественное, и всё же безмятежное лицо Ши Минцзина куда больше напоминает гладь лесного озера (кто знает, что затаилось в холодной бессолнечной глубине).

— Мы с тобой довольно похожи, — Ши Минцзин проницательно прищуривается. — Скажи, Мо Жань, когда трахает тебя, может, говорит, что представляет меня вместо тебя?

— Нет, — помолчав, отвечает Жун Цзю. Говорить правду клиентам не в правилах Жун Цзю, но он отдал бы два ху жемчуга, лишь бы этот человек никогда не переступал порог «Бессмертного персика».

— О-о-о, — тянет Ши Минцзин. — Как интересно. А кого же он представляет? Давай, ты же знаешь. Тупая псина не способна держать язык за зубами.

Жун Цзю молчит. Ши Минцзин закатывает глаза:

— «Чу Ваньнин», небось? Так и знал... Что ж, посмотрим, что ты запоёшь, псина, когда твой возлюбленный покажет тебе свое новое, истинное лицо.

Ши Минцзин говорит сам с собой, томно облизывая каждое слово перед тем, как выплюнуть. Он звякает пряжкой доспехов и без тени смущения сбрасывает одежду: его тело красиво — чистое, крепкое, ладное, каждый мускул точно выточен из мрамора — и неожиданно вызывает у Жун Цзю отвращение.

Свечи не дают света. Тени сливаются с чернотой волос, пока мертвенно-белое лицо не остаётся единственным, что Жун Цзю различает во мраке. Ши Минцзин обхватывает его лицо, притягивает к себе, так влюблённый на «весенней» картинке тискает свою девицу. Чужое дыхание несёт в себе сладковатый запах перебродившего вина. Ши Минцзин целуется, не закрывая глаз; прикусывает его губу, выманивая каплю крови. Больно.

Он делает это нарочно.

Жун Цзю редко покидает «Бессмертный персик» — но однажды забредает в квартал богачей, где под присмотром нянек чей-то избалованный ребёнок пинал муравейник, поглядывая на насекомых с тем же прохладным любопытством, с каким молодой господин смотрит на Жун Цзю сейчас. Тот ребёнок был жестоким не потому, что ему нравилось причинять боль; жестокость была не целью, но следствием. Он лишь делал что-то, чтобы узнать, что будет. Как и Ши Минцзин сейчас.

В безликой комнате он швыряет Жун Цзю на кровать, на которой не спят. Его странная, неподобающая девичьей красоте сила напоминает Жун Цзю об ужасном: о натянутой тетиве, львиной пасти или железном капкане. Как дикие звери и ледяные механизмы действуют с одинаковой демонической точностью и оставляют после себя только кровь и ошмётки плоти; следы своего несомненного присутствия, так и эти руки легко могут раздробить Жун Цзю все кости... Несчастные случаи с хрупкими мальчиками — нередкое дело в весёлых домах.

Жун Цзю переворачивается на живот и вздрагивает, когда Ши Минцзин мимолётно прижимается горячими губами к его спине, точно метит тавром. Такая нежность — всегда прелюдия к кошмару: так осторожность служанки, которая умащает его тело перед важным клиентом, предвещает мучительный озноб лихорадки после; так Жун Цзю поют медовые ласковые песни, чтобы чуть погодя запихнуть жадный язык ему в горло. И не только в горло.

Ши Минцзин ставит его на колени и раздвигает ягодицы. Жун Цзю шумно выдыхает, зачерпывая простыни побелевшими пальцами: язык внутри него — влажный, скользкий; умелый. Ши Минцзин вжимается в него с поистине непостижимой жаждой: будто его отпустили на волю после долгих лет рабства и кто годами не видел мужской задницы, не говоря о том, чтобы пробовать её на вкус. Жун Цзю непроизвольно дёргается, обдирая колени, и пытается уйти от прикосновения; извивающийся червь перед занесённым заступом.

Ши Минцзин недовольно цокает и шлёпает его по бедру.

— Попроси меня. Скажи «Возьми меня, Ши Минцзин».

От этого жалкого, повелительного каприза — избалованный мальчик требует сладостей — с губ Жун Цзю рвётся влажный смешок: он расслабляется, и Ши Минцзин мстительно проталкивает в него член.

Он не использует масло. Жун Цзю вытирает мокрые от слёз щёки о простыню.

— Как ты прекрасен, моё тесное золотце, — воркуют над ним.

Плотно идущие поцелуи, точно ливневые капли, густо и холодно попадают, кажется, в одну и ту же точку между лопаток. Спина чешется.

— Ты всегда должен ждать меня вот так, раскрытый и готовый... — Ши Минцзин трётся щекой о плечи. — Ты принесёшь мне весь мир. Ты даже не представляешь, что мы сотворим вместе, — он обхватывает вялый член Жун Цзю и трёт насухую.

Жун Цзю скручивает в спазме: вот-вот вывернет, но нечем. Ши Минцзин принимает его судорогу за эхо удовольствия и толкается крепче, проезжаясь ногтями по головке, выбивает стон и слезу. В горле клокочет крик. Жун Цзю облизывает губы, вдыхает ровно и осторожно, уговаривая себя расслабиться: в его теле бывали члены куда больше, одно незаурядное, достойное восхищение орудие Мо Жаня могло, казалось, пронзить насквозь и излиться семенем на язык, но никто ещё не трахал Жун Цзю, наслаждаясь той мелкой, гадостной болью, которую причиняет.

В этом, как Жун Цзю уже начинает понимать, и был весь Ши Минцзин. Он находил уязвимые, нежные места, расшатанные выемки, сокровенные трещины, впивался в них собой, как клещ, проникая внутрь.

— Шире ноги, — произносит Ши Минцзин без выражения.

Жун Цзю подаётся назад до влажного шлепка ягодиц. Спину сводит судорогой — Жун Цзю чувствует себя больным и старым. Ши Минцзин мало чем отличается от прочих клиентов, уговаривает от себя. Любой из них, безымянный и всесодержащий, лапает его задницу и так и норовит всунуть в него пальцы, два, три, а кулак войдёт? — пытаясь до полусмерти затрахать Жун Цзю за свои гроши, иначе деньги пропадут зря. И Жун Цзю принимает правила игры. Он притворно стонет, нежно хихикает, кокетничает, целую вечность посасывая вялую стариковскую плоть или сглатывая сперму юнцов, которым хватало и того, что Жун Цзю разок лизнул мокрую головку. Ничего. Ничего.

Жун Цзю вспоминает о них, только перебирая их редкие подарки: коралловую нить, золотую заколку в виде бабочки или отрез травянистого шёлка, который ему не идёт — стыдливые подачки за сторгованное удовольствие. Но он возьмёт всё, что причитается ему по праву. Терпение — добродетель, учил даос, который лишил Жун Цзю девственности, размазывая по его щекам слёзы и сопли, и потом, даже когда его берут на «всех», Жун Цзю только покорно встаёт на колени. Они толпятся вокруг, шлёпая влажными членами по его застывшей кукольной улыбке, перешучиваясь, чей «огромный хер» вывернет ему челюсть, — или раскладывают под невиданными углами, чтобы Жун Цзю принял как можно больше членов, растянутый до крови; терзают соски, тянут за волосы, испачканные семенем, пока даже Жун Цзю не хочет выть от боли. Ему отказано и в этом: очередной член засовывают в глотку, пока Жун Цзю не ощущает лишь пульсацию чужого наслаждения, перекрывающего воздух.

Ши Минцзин сжимает его ягодицы. Запускает неожиданно острые когти в самую мякоть.

— Никто не может трахать тебя так, как я, — ни эта псина, ни Любимец Небес, никто. Ты мой. Там, куда мы попадём, я построю тебе храм, и все будут молиться тебе, обливать тебя золотом, желать тебя, но ты будешь только моим. Эта блохастая тварь не стоит даже твоего взгляда. Я же трахаю тебя лучше, чем он. Учитель…

Жун Цзю расставляет ноющие колени. Какая гадость — ученик желает своего учителя, да этот пик Сышэн ещё более вонючая клоака, чем их терем. Неужто эти кичливые небожители только и делают, что трахаются, как псы в гон, вместо заботы о людях Нижнего Царства? Интересно, учитель Ши Минцзина — тонкая кость, ледяной взгляд, душок благовоний и праведности такой силы, что давишься кашлем? Или похотливая сука, что распаляет остервенение своего ученика? Вот, обнажается в купальне, оголив бёдра; пробегается по коже, пощипывая непристойно пухлые соски, и стреляет из-под ресниц томным «подойди и выеби меня» взглядом?

«Даже если он и правда таков, вряд ли ему бы понравилось то, что ты творишь со мной», — проносится в голове Жун Цзю.

Он закусывает губы, чтобы не сорваться на смазанный стон... и всё же он побеждён. Враг вкрадчиво наваливается на него со спины. Враг шепчет «раскройся, учитель». Враг выдавливает слова и дыхание из лёгких. Ши Минцзину нужен обезличенный кусок плоти, которого он наречёт учителем и будет трахать до изнеможения, что ж, Жун Цзю станет этой плотью: для удара ли, пощёчины, для поцелуя, полного запалённого бешенства. Здесь, в алом похотливом полумраке, нет границ между учеником и учителем, между слугой и хозяином, между влюблённым и равнодушным к этой любви. Все тела одинаковы за те деньги, что им платят.

— Учитель, — стонет Ши Минцзин с мукой, доведённый до отчаяния и вдруг касается Жун Цзю с незаслуженной нежностью, капая огненными слезами на спину; дышит по-собачьи, часто, обмирая от наслаждения, от бесподобной вседозволенности своего «учителя». Кончив, он с тяжёлым вздохом вытаскивает член и тут же засовывает в Жун Цзю пальцы: раскрывает и смотрит, как распяленное взглядом тело пытается сжаться. Жун Цзю чувствует, как тёплый плевок спермы вытекает густой, единой нитью, но Ши Минцзин заталкивает её обратно.

Душно. Плоть внутри будто раскаляется добела там, где его касаются пальцы Ши Минцзина. Язык еле ворочается во рту. Слова липнут к зубам, точно пирожные из клейкого риса, и с губ срываются только стоны и поскуливания. Он тонет: тяжело не только говорить, но даже дышать.

После всё как в тумане. Жун Цзю осознаёт реальность вокруг вспышками, чувственными образами: немилосердные пальцы в волосах, алая, ссаженная кожа там, где Ши Минцзин трахает его между бёдер, снова не озаботившись маслом; мягкий безволосый живот, в который Жун Цзю утыкают лицом, прежде чем кончить в горло. Даже вялый, член Ши Минцзина тяжело скользит по языку.

Жун Цзю пытается отползти прочь от острого жара, пронизывающего его насквозь, но надежды упасть нет. Ши Минцзин никуда его отпустит. Тени превращают его глаза в колодцы черноты, где живут змеи. Его губы — рдеющий порез в безупречной коже. Зубы сияют от слюны, когда он улыбается. Боль Жун Цзю пронизана удовольствием: так капля крови сокровенно распускается в ледяной воде. Жун Цзю больше ни о чём не думает: он раскидывает ноги, принимает неотвратимость чужой похоти, бездумно нанизывается на член. Жун Цзю — ничто. Карминовый потёк, невидимый на красных простынях. Руки Ши Минцзина повсюду — их будто целая дюжина, они гладят, тычут, щекочут; сотня пальцев одновременно раскрывают, выворачивают Жун Цзю. Десяток языков трахает его, стремясь вылизать его изнутри, отмыть до святого блеска, чтобы Жун Цзю наконец-то сравнился с тем небожителем, которым грезит Ши Минцзин.

Жун Цзю трётся о простыню, распадаясь по невидимому шву прикосновений Ши Минцзина — тот трогает его мокрую спину, сведённые судорогой плечи, внутренние стороны коленей. После Ши Минцзин наверняка сможет вообразить Жун Цзю до мельчайших мысленных деталей, собрать в точности, как заведённые в хитрой системе арбалетные рычаги, чтобы ублажать себя ночами...

Жун Цзю отчаянно дёргается, спуская в чужую ладонь. Он — рыба, которой невыносима мысль о том, что она сорвется с крючка.

***

Постель топкая и влажная. Жун Цзю выдирается из неё, словно из болотной трясины, и с трудом встаёт на ноги. Тело бездумно соблюдает привычный ритуал: кувшин с травяным настоем, полотенце, мутное бронзовое зеркало. Жун Цзю больно везде: он с мрачным ожиданием суёт в себя два пальца, давит пробирающую вдруг серебристую дрожь, и оценивает алые жилки, пронизавшие сокровенный потёк спермы.

Ши Минцзин порвал его. Безрассудная шлюха, скажет хозяйка, ущербный и бесполезный. Значит, все деньги, которые он получит сегодня, отнимут, и новых он не заработает ещё долго...

Поглядывая на постель — как пнутый однажды пёс, не доверяющий мнимому спокойствию хозяйской ноги — Жун Цзю роется в карманах тёмно-синей формы Сышэн. В руках остаётся лишь сор: былинки, засохшие цветы, обрывок белой ленты, крошечные пузырьки с намертво притёртыми крышками; жалкий серебряный слиток. Жун Цзю шипит от злости и тут же испуганно дёргается. Ему везёт: в рябоватом отблеске зачадивших свечных огарков, пробивающих жаркую тьму, Ши Минзцин спит безмятежно и крепко — присобрав к груди одеяло, он оголил свежие, как первый снег, отчётливо крепкие плечи. Волосы, выпущенные на волю из высокого хвоста, текут по подушке. Среди кровяной пены простыней рождается прекрасная яоцзин, место которой только в сказаниях: вот благочестивый герой пронзает демоницу мечом и преподносит добычу своей холодной, чистой возлюбленной, втайне сожалея о смерти плотской красоты — с её распалёнными пухлыми губами и оттиском зубов в мякоти плеча.

Вялая рука Ши Минцзина сонно скользит по покрывалу. Костяшки мягко толкаются в деревянные доски пола, словно спрашивая позволения войти. Под ногтями у него кровь.

Эти руки умело причиняют боль. Что ещё они сделают с Жун Цзю?

— Чу Ваньнин, — доносится с кровати. — Учитель…

Мо Жань, своенравный и упрямый. Ши Минцзин, сумасшедший, точно лиса по весне, оказывается, грезят одним и тем же человеком. Жун Цзю закусывает губу. До чего же невероятной красотой, должно быть, обладает этот Чу Ваньнин, раз его ученики сходят по нему с ума?

— Чу Ваньнин, — настойчиво зовёт Ши Минцзин, ребёнок с наивно приоткрытыми на вздохе губами. Даже глумливая улыбочка исчезает, как не было её. Ладонь его сонно очерчивает в воздухе мягкий круг: в центре её вдруг появляется налившийся жизнью чёрный бутон, окаймлённый серебром, — столь же совершенный, как и его хозяин.

Для кого Ши Минцзин растил это чудо? Жун Цзю, пожалуй, знает ответ.

В тесной комнатке жарко. Пахнет потом, будто в звериной клетке. Жун Цзю привык к многолетним наслоениям вони, но сейчас он задыхается, пытаясь выкашлять из лёгких душок несвежих простыней, дешёвых благовоний и потной случки, похожий на кислятину пережаренных лесных орехов и старого молока. Что-то внутри Жун Цзю переламывается пополам — не со звуком сухой ветки, а с сочным хрустом переломанного хряща: так жалобно звучит нечто живое, что топчут, пока оно не испускает дух.

Конечно, хозяйка Жун Цзю ничего не скажет бессмертному господину, попортившему товар, — трепеща от усердия, поклонится в ноги и медово будет зазывать снова, а Жун Цзю после изобьёт мокрым песком, завязанным в ткань. Он будет сидеть и баюкать синяки, хлебая пустую похлебку, никакого вина и жареного мяса — будь благодарен, тварь, легко отделался — когда этот беззаботный красавец вернётся в свою жизнь, вздыхать над своим учителем и дарить ему цветы…

Жун Цзю спотыкается — словно и его клетушка с грязными коврами, знакомая до последнего мушиного зигзага, попадает под безраздельное владычество остального, враждебного мира, — и валится с ног. Как на ладони будущее вдруг распахивается перед ним, стылое, занесённое чьей-то тенью: нет в нём никакой надежды на жизнь в тёплом рукотворном раю, куда Жун Цзю мечтал выкупить себя сам. Судьба наливается предопределенной обреченностью: даже Мо Жань больше к нему не приходит, и Жун Цзю выкидывают вон, в паршивые уличные проститутки для солдатни и бродячих неудачников-даосов. Остаётся лишь скользить тенью по изнанке знакомой жизни, вот, получи, болезнь цветущей сливы и неотличимые друг от друга дни унижений и страданий, пока красота окончательно не увянет и Жун Цзю не околеет в гнилой канаве, где когда-то и родился, и где безымянные кости его зарастут сорной травой — ни вспомянут не будет, ни проклят, уйдёт в никуда, в пустоту, пока Ши Минцзин счастливо возносится со своим возлюбленным к синим облакам...

Эхо чужой любви, пролитой в Жун Цзю, остро саднит. Искрой, упавшей на сухой трут, воспламеняет тупой, безадресный гнев. Огненная мощь распускается под сердцем. От боли каждое движение наливается плавностью, словно Жун Цзю скользит по морскому дну: так медленно, так тихо он встаёт и тянется за пульсирующим в чужой ладони цветком — и наступает на него, чувствуя влажный всплеск, будто вываренный бараний глаз мокро чавкает под приятно захолодевшей ступнёй.

Бессильная ярость, волной накрывшая от затылка до копчика, сменяется детским восторгом. Годами подмахивая членам в борделе, Жун Цзю лишь сейчас, наконец-то, испытывает чистейшее, искреннее, неописуемое наслаждение.

Как ни крути, он его заслужил.

 

 

Notes:

twitter | telegram