Actions

Work Header

Смерть отца по Левальду

Summary:

Винденская магнитная аномалия пропускает внутрь очень странную парочку.

Work Text:

После полугода в психушке (психиатрической лечебнице, санатории, как угодно — как бы там ни предпочитала называть все это мама) действительно кажется, что вот-вот забудешь свое имя — иногда плачешь, бодая лбом стену, и повторяешь «Йонас-Йонас-Йонас-Йонас-Йонас», а потом говоришь «папа» и бодаешь стену уже намеренно, чтобы стало больно, потому что знаешь: это не выскочило просто так, ты сказал, потому что сам так хотел. И через какое-то время даже становится легче. По крайней мере, помнишь, кто ты такой, и знаешь, чего тебе точно нельзя делать, а именно: жалеть себя. Если жалеть себя, накручивать, позволять себе думать о том самом, когда видишь бельевую веревку или как в передаче про дикую природу ловят животное в силок, можно и остаться тут до скончания времен.

Выйти из психушки в конце истории — тоже, в целом, вариант.

Как говорит Йонасу герр доктор Допплер, квалификаций которого, оказывается, достаточно, чтобы определять его лечение, а не только толковать сны у психоаналитической кушетки или чем он занимается в обычное время, он опасен для себя, не для окружающих. Поэтому и свободы у него больше, чем у других; впрочем, свобода в больнице — понятие весьма относительное. Если что это место и сжирает (помимо имени и памяти, конечно), — так это время; по ТВ одни и те же бесконечные документалки, а точность часов сверяешь по медсестрам, которые приносят лекарства, — а им нельзя доверять, они отсюда же, они с этим местом на одной стороне. Окна не забиты досками (они же не в фильме ужасов), но в Виндене зима, и время, которое и без того тянется бесконечно, кажется замершим, будто таймер дотикал; и лишь пять часов в день, если на небе ни облачка, видишь, что планета все-таки вертится. А без времени ты ходишь, как зомби, тщась понять, сколько минут занимает шаг: одну шестидесятую или шестьдесят.

В общем, нет ничего проще, чем прийти в Винденскую лечебницу почти здоровым и сойти с ума уже там.

Йонас так думает, пока не видит блондина.

Потом (хотя он никому и не расскажет — нет большой охоты распространяться о том, каких людей он встречал в психушке) Йонас поймет, что не помнит, сколько блондину было, и даже не из-за того, какие препараты принимал. И — еще более потом — он увидит других людей, по чьим лицам невозможно определить возраст; людей, выпавших из временного потока, и тогда он снова будет пытаться вспомнить: говорит тот блондин как мужчина за сорок. Взрослый голос, стариковские словечки — сильный чешский акцент, но акцент напускной, как на дисках в немецких учебниках, — и эти интонации, которые приходят с возрастом; и, приглядеться бы Йонасу тогда к лицу, он бы подметил морщинки, нашел в светлых волосах седые пряди. Но черты у блондина юношеские, если не мальчишеские, и поэтому весь он похож на мальчишку, едва Йонаса старше.

Блондин ходит к герру доктору Допплеру два раза в месяц и уходит с рецептом. Йонас за ним не следит, хотя редко бывает такое, чтобы их принимали подряд — обычно он скучает в коридорах или видит его позади себя в отражение в экране, белую тень, и его внимание приковано (в принципе в психушке не так много раздражителей, чтобы отвлекаться). Иногда блондин сам по себе. Иногда с ним приходит другой мужчина, сухой, скуластый азиат — на западный взгляд тоже нестареющий, но явно старый, — и с ним блондин разговаривает в своем смешном говоре. Немецкий у его компаньона хороший, и акцент у него мягче, такой, какой находишь только тогда, когда ищешь. Йонас хорошо помнит его, когда он один: когда блондин исчезает в кабинете, и он ждет его в пустом коридоре. Он может сидеть неподвижно, смотря в одну точку, как хороший охотник, он может сидеть так, пока его спутник не выйдет (иногда так и сидит), но когда входят люди, сухие, напряженные черты вдруг размягчаются, и он сбрасывает — мигом — две дюжины лет. Нет санитарки, которую он не знает по имени, и старика, которого не проводит до кабинета.

Кто из них двоих еще больной, думает Йонас, поглядывая на него украдкой.

Но по-настоящему интересен блондин.

— В какой руке? — спрашивает он компаньона, выходя из кабинета.

Тот говорит:

— Открой обе.

— Неправильно играешь, — улыбается он, лицо совсем детское и улыбка дурацкая (как у ребенка, который выучился мимике у телевизора), и показывает все равно: в правой — леденец, в левой — таблетка.

Компаньон вздыхает.

— Отдай Допплеру, где взял, — говорит он, и, пока блондин открывает рот (с тем же намерением, что и у Йонаса: сказать, что дерьмо тот врач, у которого пациент может украсть медикаменты), продолжает: — Можно мне больше тебя не разоблачать?

Блондин картинно удивляется, глаза становятся большие-большие и отчего-то серые, хотя Йонасу казалось, что они у него голубые. Он прячет конфету в карман, свободной рукой обвивает компаньону плечи.

— Но в этом же, доктор, — говорит он, — суть игры. Можно даже сказать, единственная цель продолжения жизненных функций…

Он продолжает болтать даже когда компаньон обхватывает его плечо тоже (они двое так похожи на бодрых пьяниц на Октоберфесте) и ведет его к Допплеру обратно; болтает он и когда выходит:

— …вот поэтому, — говорит он, — когда я играю с тобой, ты можешь проиграть.

Компаньон трясет головой.

— С тобой я, — хмурится он, — всегда в проигрыше.

— Есть разница между проигрышем в выборе из двух и проигрышем, когда количество вариантов безгранично, — бросает блондин украдкой, и вдруг Йонасу ясно видно, что он — взрослый, и далеко не молод.

Потом они уходят.

Йонас не шпионит за ними, но раз в две недели (он засекает время, как в тюрьме, меряет его таблетками) он крутится в коридоре рядом с кабинетом Допплера и невзначай смотрит: придет он один или в компании, будет выглядеть юным или на свой возраст. В психушке сделаешь и не такое, чтобы не сойти с ума. О людях из Виндена здесь он старается не думать — о Марте, Бартоше, маме; не хочет пачкать их Этим Местом, — но не думать о людях вообще, оказывается, ужасно одиноко. Почему-то ему кажется, что снаружи этих стен этих двоих ему не встретить — пусть даже он и верит в винденскую магнитную аномалию, в поле притяжения, не дающее вырваться.

— Интересно? — спрашивает его блондин в один из таких дней.

Йонас дергается: в тот день он смотрит спиной, притворяется, что глядит в окно, а на самом деле смотрит, как в бликах двигаются фигурки: тонкая светлая и более грузная темная.

— Вид как вид, — тянет он. За окном прорастает весна. Время не так уж и медлительно; но солнце пепельно-бело, и скоро дожди.

— Это правда. — Он подсаживается к нему, и Йонасу вдруг резко становится очевидно, что блондину за сорок, что он сам — мальчишка, худощавый подросток, с мягкими от бездействия мышцами. — Не такое уж и экзотическое зрелище в наши дни.

У него очень серые глаза, у блондина, и тонкое, трепетное лицо, но черты острые — вместе с этим взглядом кажется, будто ему улыбается лезвие бритвы.

— Вы знаете, молодой человек — по Левальду смерть отца — первый шаг к настоящему взрослению. Я проверял, но не сработало — может, не те отцы. Можете поделиться?..

— Йохан, — говорит ему компаньон. — Что я говорил про эти игры?

— Ну хотя бы одну можно? — Взрослый, он вдруг снова обращается ребенком. — По старой памяти. Он подглядывал.

Компаньон извиняется, утаскивает своего Йохана за руку в кабинет. Йонас сидит спокойно, дыхание у него ровное. И потом, постфактум, сложно будет сказать — вытащил ли блондин его из психоза или в него ввел, провел ли он в Винденской лечебнице пару лишних месяцев или пару месяцев меньше.

Вне психушки он их не встретит — сбой в винденской аномалии. Впрочем, с дальнейшей судьбой Виндена — к лучшему, все к лучшему.

Но иногда будет думать, что, может быть, они еще до лечебницы встречали его.